В.В.Розанов

В САХАРНЕ

Вторая часть невышедшей книги “Сахарна” печатается по корректуре, хранящейся в ЦГАЛИ, ф. 419, оп. 1, ед. хр. 227.

Комментарии А.Н.Николюкина


В тускло-серо-голубом платьице, с низким узким лбом, с короткими, по локоть, рукавами, и босая, девушка подходила ко мне навстречу, когда я выходил к кофе, со спичками, портсигаром и пепельницей (“ночное”), и, сблизившись,— нагнулась низко, до руки, и поцеловала руку. Я света не взвидел (“что”? “как”?). Она что-то сказала учтиво на неизвестном мне языке и прошла дальше (“что”? “зачем”?). Выхожу к Евгении Ивановне 1:

— Что это?

Она с мамочкой. Уже за кофе. Залилась смехом:

— Ангелина. Я выбрала ее из села в горничные. Мне показалось — она подходит. В ней есть что-то тихое и деликатное. Крестьянка, но, не правда ли, и немножко фея?

“Немножко”...

Голоса ее ? никогда не слыхал. Она ни с кем не заговаривала. Она только отвечала, когда ее спрашивали,— тем певучим тихим голосом, каким приличествовало. И вообще в ней все “приличествовало”. Евгения Ивановна умела выбрать.

— Поцеловала руку? Но это же обычай, еще из старины, когда они были помещичьи. Я оставила, так как обычай ничему не вредит, и для них нисколько не обременителен.

“Не обременителен”? Значит — я “барин”? В первый раз почувствовал. “В голову не приходило”. Но, черт возьми: до чего приятно быть “барином”. Никогда не испытывал. “Барин”. Это хорошо. Ужасно. “Не обременительно”. Она же вся добрая, у нее нет другой жизни, чем с крестьянами,— и если говорит, что “не обременительно”, то, значит, так и есть. Разве Евгения Ивановна может угнетать, притеснять, быть груба. “Господи!..”

Но я слушаю сердце.

Эта так склонившаяся передо мной Ангелина, так покорная, вся — “готово” и “слушаю”,— но без унижения, а с каким-то тупым непониманием, чтобы тут содержалось что-нибудь дурное и “не как следует”,— стала вся, “от голых ножонок” до русо-темных волос (ах, на них всех — беленький бумажный платочек),— стала мне необыкновенно миньятюрна, беззащитна, “в моей воле” (“барин”),— и у меня сложилось моментально чувство “сделать ей хорошо”, “удобно”, “чтобы ее никто не обидел” и чтобы “она жила счастливая”. Была “чужая”. “Не знал никогда”. Поцеловала руку, скромно наклонясь,— и стала “своя”. И — “милая”. Привлекательная.

Ее недоумевающие глазки в самом деле были привлекательны. Я еще дрожал, когда и в следующие разы она наклонялась

и целовала руку. Но не отнимал. Всякий раз, как поцелует руку,—у меня приливало тепла в грудь.

— Ангелина! Ангелина! — неслось по комнатам. И Евгения Ивановна говорила что-то на непонятном языке (“выучилась по-тутошнему для удобства”). После чего Ангелина куда-то уходила, к чему-то спешила.

Решительно, без Ангелины дом был бы скучнее. Она — как ангел. И неизменно — этот робкий и вежливый взгляд глаз.

“ — Ангелина! Ангелина!” — Решительно, мне скучнее, когда я не слышу этого несущегося голоса. А когда слышу — “все как следует”.

“Домочадцы”?

Она не член семьи, ничто. Кто же она? “Поцеловала руку”. Так мало. Евгения Ивановна говорит, что “ничего не стоило”. Но во мне родило к этой безвестной девушке, которую никогда не увижу и никогда не видал, то “милое” и “свое”, после чего мы “не чужие”. Не чужие... Но разве это не цель мира, чтобы люди не были “чужими” друг другу? И ради такого сокровища разве не следовало “целовать руку”? Да я, чтобы “любить” и “быть любимым”,— за это поцелую что угодно и у кого угодно.

* * *

“Мы соль земли” 2.

— Да, горькая соль из аптеки. От которой несет спереди и сзади.

(“наша молодежь”).

Да: устроить по-новому и по-своему отечество — мечта их, но когда до “дела” доходит — ничего более сложного, чем прорезать билеты в вагонах, не умеют. “Щелк”: щипцы сделали две дырочки,— и студент после такой “удачи” вручает пассажиру его билет.

* * *

— Сердит. Не хочу слушать лекции.

— Вы на каком?

— На медицинском.

— Как же вы будете прописывать лекарства? Помолчав:

— Я от всего хину.

(студ. забастовки).

* * *

Игорный дом в Храме Божием.

(духовенство и роль его в браке)
(еще семейная история в Шерлоке Холмсе).

* * *

Самое семя души нашей сложно.

Т. е. не факты и состояния “теперь” противоречивы; а “из чего мы растем” уже не было 1) “элементом азотом” или 2) “элементом кислородом”, а — семенем:

— Жизнью.

— Противоречием.

Жизнь есть противоречие.

И “я” хотя выражено в одной букве, заключает весь алфавит от “А” до “V”.

В мамочке, однако, этого нет: за 23 года — она одно, и мне кажется это одно — благородным монолитом. Она никогда не изменялась и не могла бы измениться; я думаю, “изменение себя” привело бы ее в моральный ужас и она бы покончила с собой.

И еще я знал 2—3 примера людей “без противоречий” (в себе).

* * *

Не понимает книги, не понимает прямых русских слов в ней, а пишет на нее критику...

Вот вы с ними и поспорьте “о браке”. Человек не знает самого предмета, самой темы: и в сотый раз переписывает или “пишет” семинарскую путаницу, застрявшую у него в голове.

И никогда не скажет: “Бедная моя голова”. Куда: все они “глаголют”, как Спаситель при Тивериадском озере 3, также уверенные в себе.

(читаю свящ. Дроздова 4в “Колоколе”
об “Опав. листьях”).

* * *

— Вам нравится этот цветок? (Евгения Ивановна).

— Колокольчик?.. Наш северный колокольчик?

— Вы не умеете глядеть. Всмотритесь.

Я взял из ее рук. Действительно, несколько другое строение. А главное — цвет: глубокий синий цвет, точно глубина любящих глаз женщины. И весь — благородный, нежный, точно тянущий душу в себя.

— Я думаю, наши молдаванские хижины красятся особенно охотно в синий цвет в подражание этому цветку. Это — delfinium.

И Евгения Ивановна повертывала так и этак цветок, забыв меня и впиваясь в него.

Небольшие ее глазки лучились из-под ресниц, и вся она лучилась сама какою-то радостью навстречу цветку. Она вообще лучащаяся.

Горькое не живет на ней.

Кислого нет возле нее.

Нет дождя и грязи.

Она вся пшеничная. И этот чистый хлеб “на упитание всем” живет и радуется.

“Счастливая женщина”.

Как гармоничен их дом, в окрасках, в величине. Цвета — белый (преобладающий), синий (полоса по карнизам) и темно-зеленый (пол и стены в прихожей, т, е. нижняя половина их, дощатая). В прихожей — соломенники по стенам (предупреждающие трение повешенного платья). Да и золотистый цвет крупной” толстой соломы — прекрасен.

На подъезде — из песчаника 2 “сказочные фигуры”: птицы и зверя. С первого взгляда — безобразно, но как это “народные изделия” — то необъяснимо потом нравятся вам, чаруют, притягивают.

Ведь все “народное” — притягивает.

* * *

В собственной душе я хожу, как в Саду Божием. И рассматриваю, что в ней растет,— с какой-то отчужденностью. Самой душе своей я — чужой. Кто же “я”? Мне только ясно, что много “я” в “я” и опять в “я”. И самое внутреннее смотрит на остальных, с задумчивостью, но без участия.

* * *

...поправил. Переписала и порвала свое на мелкие-мелкие кусочки и бросила а корзину. Я заметил.

Ночью в 2 часа, за занятиями, я вынул. Сложил. Мне показалось днем, что сказалось что-то удивительно милое, в сущности, к посторонней женщине, говорящей с затруднением по-русски (шведка, массаж).

“Милая дорогая Анна Васильевна1, здравствуйте! Каждый день [в] два часа2 я бываю [душою] с вами. Рука моя3 [опять] тяжелая становится. Очень, очень скучаю по вас. Доехала [в Бесарабию] хорошо, не устала, местность здесь чудная, удобства все есть. Хозяева ласковы, жары [пот] нет, только сильный ветер, что мешает быть на воздухе, но это скоро пройдет. Простоквашу кушаю натощак. Зелени [тоже] много. Стол свежий и легкий. Стул [имею] без слабительного, [желудок и кишки] действуют. Взвесилась. 3 [4] пуда 6 фунтов. Каждую неделю буду взвешиваться. Можно много быть [“одинокой” — зачеркнуто] одной, чему я очень рада. Из общих знакомых увидите — если вспоминают меня,— пожалуйста, им привет передайте. Надеюсь вы напишете о себе, где будете [летом жить]. Не забывайте меня, которая очень вам благодарна и [зачеркнуто: любящая вас] уважающая и любящая пациентка

Варвара”

1 Макокен, из Стокгольма”— приехала в СПб. лет 10 назад.
2 Час массажа в СПб., когда приходила Анна Васильевна”
3 “Больная” — полупараличная после удара.

Увидала (проснувшись). Рассердилась:

— Какую ты все чепуху делаешь.

Не ответил. Почему “чепуха”?

Почему выдумывать (повести, романы) — не “чепуха”, а действительность — “чепуха”?

Мне же кажется, “состриженный ноготок” с живого пальца важнее и интереснее “целого” выдуманного человека. Которого ведь — нет!!!

Все, что есть,— священно.

И как я люблю копаться в этих бумажках, откуда “доброе движение моей Вари к массажистке”, никогда не умрет (теперь) через Гутенберга...— которым, пожалуй, только не умели воспользоваться. Нужно рукописно пользоваться печатью,—и тогда она “ничего себе”, “кой чему служит”.

* * *

“ — Посмотрите, коровы: ни одна не пройдет, чтобы не протащить спины своей под этими спустившимися низко ветвями дерев...” (Евгения Ивановна).

Я ахнул: “В самом деле”. Ведь и я это замечал, но никогда себе не выговорил, а почему и не знал. Но действительно: вверху, против окон, по плоскогорий) проходили коровы, и так “любовно” что-то было у них, когда сучья почти скребли у них спину или ветви хлестали ее. Между тем деревья были в линию, и коровы могли бы пройти без “этого”... “некоторого затруднения”. Они пролезали под ветвями — явно.

— Не понимаю,— сказал я Евгении Ивановне.

— Есть странности у животных... манеры, что-то “в крови”, и, вернее, “в породе”. Например — козочки: инстинкт встать на самое узенькое, маленькое место, где чуть-чуть только можно поставить 4 копыта, рядом. 4 точки: и тогда она стоит долго на одном месте — с явным удовольствием.

Действительно. Это что-то художественное. У животных есть некоторые движения, позы маленькие, явно имеющие в себе пластику и без всякой “пользы”.

* * *

Если предложить “подать мнение о предмете спора” двум одинаково темным и злым господам, и еще третьему подчиненному им обоим (какой-то знаменитый “учитель семинарии”,— будто нет профессоров Академии), то подано будет, конечно, “согласное мнение”. Чтобы проверить такую аксиому, можно было и не тревожить Антония с Никоном,— причем первый из них прошел только Духовную академию, но вовсе не был в семинарии, где и проходится весь серый и скучный и очень важный материал богословия (например, где прочитывается с пояснением весь сплошной текст Св. Писания), и другой был только в семинарии, но не был в академии и, следовательно, слаб в методе философско-богословского рассуждения...

И разве в распоряжении духовной власти не было Бриллиантова и Глубоковского? Да для чего же тогда вообще, не для таких ли вот случаев, и существуют и учреждены Духовные академии? Но их избегали,— и непонятно, чего тут смотрел В. К. Саблер: это и была минута для вмешательства светской власти, блюдущей справедливость и необижаемостъ среди слоев и корпораций и переслоек духовенства. То-то заранее уже академиков “сокращают” и “презирают”, чтобы “разгуляться нам” и в догматах и в философии, после того как “мы” сто лет только наживались в консисториях.

Просто какое-то вырождение. И все эти вырождающиеся “корректно” избраны и поставлены на должность... Что тут поделаешь, молчи и плачь.

(история с Булатовичем 5)
(21 мая 1913 г.)

* * *

Итак, по литературе — русские все лежали на кровати и назывались “Обломовыми”, а немец Штольц, выгнанный “в жизнь” суровым отцом, делал дела и уже в средних летах ездил в собственном кабриолете.

Читали, верили. И сложили студенческую песенку:

Англичанин-хитрец,
Чтобы силу сберечь,
Изобрел за машиной машину.
А наш русский мужик,
Коль работать невмочь,
Запевал про родную дубину.
Эй,— дубинушка,— ухнем.
Эй, родимая, ............

Субики слушали нас в университете, переписывали фамилии и доносили ректору,— который “по поводу неблагонамеренности” сносился с другими ведомствами,— по преимуществу внутренних дел. Так “писала губерния”...

Студенты были очень бедны, и томительно ждали стипендии или искали частных уроков. Они были в высшей степени неизобретательны, и к ним действительно применим стих, что, “кроме как тянуть Дубинушку,— они ничего не могут”.

И никогда “всемогущий Плеве” не сказал Боголепову, а “всемогущий гр. Д. А. Толстой” не сказал московскому генерал-губернатору, добрейшему князю Владимиру Андреевичу Долгорукому, или ректору Николаю Саввичу Тихонравову:

— У вас студенты на лекции не ходят,— скучают; поют полную упреков Дубинушку. Послушайте, командируйте из них пятьдесят человек, они будут получать по 50 р. в месяц, “вместо стипендий”, и я их отправлю в Людиново, на Мальцевские заводы (на границе Калужской и Орловской губерний) — составить “Описание и историю стеклянного производства генерал-адъютанта Мальцева6,— с портретом основателя этого производства, генерала николаевских времен Мальцева, и с непременным сборником всех местных анекдотов и рассказов о нем, так как они все в высшей степени любопытны и похожи на сказку, былину и едва умещаются в историю. Это ведь местный Петр Великий, который даже во многом был удачнее того большого Петра Великого.

Другие 50 студентов будут у меня на Урале изучать чугуноплавильное и железоделательное производство на Урале,— Демидова.

Еще третьи пятьдесят — Строганова.

Еще пятьдесят — ткацкую мануфактуру Морозова.

И, наконец, в поучение покажем им и черное дело: как русские своими руками отдали нефть Нобелю, французам и Ротшильду;

ни кусочка не оставив себе и не передав русским”.

Воображаю себе, как на этот добрый призыв министра отозвался бы мудрый Ник. Сав. Тихонравов, Влад. Андр. Долгоруков, а радостнее всех — студенты, изнывающие в безделье, безденежье и унизительном нищенстве (“стипендии”), гниющие в публичных домах и за отвратительным немецким пивным пойлом.

Проработав года три над книгами, в архивах заводов, в конторах заводов, на самих заводах, они вышли бы с совсем другим глазом на свет Божий:

— Какой же там, к черту, “Обломов” и “Обломовка”: да этот генерал Мальцев в глухих лесах Калужской губернии создал под шумок почти Собственное Королевство, но не политическое, а — Промышленное Королевство. Со своими дорогами, со своей формой денег, которые принимались везде в уезде наряду и наравне с государственными “кредитками”, со своими почти “верноподданными”, подручными-министрами и т. д. и т. п. Он сделал все это на полвека раньше, чем появились Крупп в Германии и Нобель в Швеции. А его личная, человеческая, анекдотическая и романтическая, сторона так художественна и поэтична, что это ей-ей... одна из заметных страниц русской истории. Да даже и не одной русской, а общечеловеческой...

Знал ли об этом Гончаров, Гоголь? Что же такое их Обломов, Тентетников,— и “идеальные примеры купца Костонжогло и благодетельного помещика Муразова” 7, которым “в действительной жизни не было параллели, и они вывели воздушную мечту, чтобы увлечь ленивых русских в подражание” (resume критиков и историков литературы).

В этом отделе своем, довольно обширном, как русская литература была плоско глупа! Ударилась в грязь. Воистину “онанисты, занимавшиеся своим делом под одеялом”, когда в комнате ходила красивая, тельная, полная жена и хозяйка дома, которую онанист-супруг даже не заметил.

Вот — литература.

Вот — действительность.

А еще туда же “претензии на реализм”. Да вся наша литература “высосана из пальца”, но русской земли и русской деятельности даже не заметила. И Островский, и Гончаров, и Гоголь. Все занимались любовью, барышнями и студентами. “Вязали бисерные кошельки”,— как супруга Манилова,— когда вокруг были поля, мужики, стада, амбары и, словом, целая “экономия”.

* * *

Несомненно, когда умер Рцы — нечто погасло на Руси...

Погасло — и свету стало меньше.

Вот все, что могу сказать о моем бедном друге.

Его почти никто не знал.

Тогда как “умер бы Родичев” — и только одной трещоткой меньше бы трещало на Руси.

И умерло бы семь профессоров Духовных академий — освободилось бы только семь штатных преподавательных мест в Духовном ведомстве.

И умер бы я?

Не знаю.

(22 мая),

* * *

Никто не смешает даже самый
великолепный кумир с существом
Божеским и божественною истиною.

Сицилианцы в Петербурге, стр. 230 8

... религия вечно томит душу; религия, судьба, наша маленькая и бедная судьба, горе ближних, страдание всех, искание защиты от этих страданий, искание помощи, искание “Живого в помощи Вышнего”...

Боже, Боже: когда лежишь в кровати ночью и нет никакого света, т. е. никакой осязательный предмет не мечется в глаза,— как хорошо это “нет”, п. ч. Бог приходит во мгле и согревает душу даже до физического ощущения теплоты от Него,— и зовешь Его, и слышишь Его, и Он вечно тут,,.

Отчего же люди “не верят в Бога”, когда это так ощутимо и всегда?..

Не от “кумиров” ли наших: взглянул на которые — знаешь, что это не “моя Судьба” и не “кто-то тут ночью возле тебя”...

Провидение...

Опять, глядя “на образ”,— скажешь ли: “Он — мое Провидение”?

А ведь чувство Провидения почти главное в религии.

Посему, любя, и бесконечно любя, наши милые “образки”, наши маленькие “иконки”, и так любя зажигать перед ними свечи, вообще нимало их не отрицая и ничего тут не колебля, я спрашиваю себя: не был ли этот “византийский обычай” (собственно, икон нет в католичестве, где — лишь “не молитвенные” картины) — не был ли он причиною понижения в стране, в населении таких колоссально важных ощущений, как Провидение, Промысл, Судьба: без которых вообще какая же религия? И не оттого ли, едва в обществе (образованном) потерялась связь с “иконами”,— потерялась и “с Богом связь” (religio), потерялась “верность постам” (очень у нас нужная и хорошая) — потерялась и “верность совести, долгу”.

Вообще чрезвычайная осязательность и близость “божеского” — “вот у нас в углу стоит”,— прекрасная и глубокомысленная в одном отношении, не была ли, однако, причиною страшного ослабления других отдаленных и громадных религиозных чувств, тоже важных, необходимых, “без которых нельзя жить и не хорошо жить”.

Пусть подумают об этом мудрецы: Щербов, А. А. Альбова, Флоренский, Цветков, Андреев. Я не знаю, колеблюсь; спрашиваю, а не решаю.

(за корректурой “Сицилианцев в Петербурге”,— о театре и “подобиях” у евреев. Вчера, в вагоне, смотрел, как татарин, наклонись к свету, читал утром свой Коран, или — молитвенник, вообще большого формата тетрадь толстую. Он ее читал громко, ни на кого — в купе II класса — не обращая внимания. Вот этого за всю жизнь я не видел у русских; никакой Рачинский и Новоселов этого не делают; т. е. не имеют этого усердия, этого сейчас и перед лицом всех людей смелого, не стесненного усердия). (Все мы “крестимся под полою”.)

* * *

Кабак — отвратителен. Если часто — невозможно жить. Но нельзя отвергнуть, что изредка он необходим.

Не водись-ка на свете вина,
Съел бы меня сатана.

Это надо помнить и религиозным людям,— и религиозно, бытийственно допустить минутку кабака в жизнь, нравы и психологию.

А потом — опять за работу.

_______________

- Едем на тройке кататься.

- Собираемся в компанию.

- У нашей тети — крестины.

И все оживляются. Всем веселее. Ей-ей, на эту минуту все добродетельнее: не завидуют, не унывают, не соперничают по службе, не подкапываются друг против друга. “Маленький кабачок” — не только отдых тела, но и очищение души. И недаром saturnalia завелись даже в пуристическом Риме, где были все Катоны.

— Ты нас Катоном не потчуй, а дай Петра Петровича (Петуха) с его ухой.

Вот “русская идея”. Часть ее.

(на пакете с корректурами).

* * *

Мережковские никогда не видали меня иначе, чем смеющимся; но уже его друг Философов мог бы ему сказать, что вовсе не всегда я смеюсь; Анна Павловна (Ф-ва) вовсе не видала меня смеющимся. Но Мережковские ужасные чудаки. В них и в квартире их есть что-то детское. Около серьезного, около науки и около кой-чего гениального в идеях (особенно метки оценки М-ким критических, переламывающихся моментов истории) — в общем, они какие-то дети (кудесники-дети),— в непонимании России, в разобщении со всяким “русским духом” и вместе (суть детей) со своей страшной серьезностью, почти трагичностью в своих “практических замыслах” (особенно “политика”). Димитрий Сергеевич всегда спешит с утра уехать скорей на вокзал, чтобы “не опоздать к поезду” (всегда только за границу), который отправляется еще в 5 часов дня, и только Зинаида Николаевна его удерживала от “поспешного бегства на вокзал”. Он с мукой и страхом оставался... ну, до 3 часов, но никак уже не долее. За два часа до отхода поезда он уже абсолютно должен сидеть на вокзале. Ну, хорошо. Вдруг такой-то “опытный человек” говорит, что надо все в России перевернуть приблизительно “по парижским желаниям”. Или — реформа Церкви, “грядущее Царство Св. Духа”. И хлопочут, и хлопочут, Зинаида Николаевна — “вслед”, Фил-ов — “сбоку”, Мережковский — всех впереди: когда “улучшения развода” нельзя вырвать у этих сомов. Сомы. А те говорят о “реформе”. И я посмеиваюсь, входя в комнату. Они думают: “Это у Розанова от сатанизма”, а я просто думаю:

“Сомы”. “Сом — один Сергий, сом — и другой Сергий. А уж в Соллертинском два сома. Тут — Тернавцев, а у него морская лодка (яхта): какая тут “реформа Церкви”? Но, любя их, никогда не решался им сказать: “Какая реформа,— живем помаленьку”.

* * *

“Единственный глупый на Сахарну еврей (имя — забыла) раз, жалуясь мне на крестьян здешних, воскликнул:

— Какое время пришло? — Последнее время! До чего мужики дошли — справы нет, и я, наконец, поднял кулаки и крикнул им: “Что же вы, подлецы этакие! Скоро придет время, что вы (православные крестьяне) гугли (еврейское сладкое кушанье в субботу) будете кушать, а мы, евреи, станем работать?!!!”

Это он воскликнул наивно как подлинно дурак: но в этом восклицании — весь еврейский вопрос”.

Т. е. мысль и надежда их — возложить ярмо всей тяжелой, черной работы на других, на молдаван, хохлов, русских, а себе взять только чистую, физически необременительную работу, и — распоряжаться и господствовать.

(рассказ Евгении Ивановны).

* * *

До так называемого “сформирования” девушки (термин, понятный начальницам женских учебных заведений) — закон и путь ее (девушки) и заповедь и требование от нее — сохранить девство. Потому что она уготовливается. А после “сформирования” путь и закон ее — “с кем потерять девство”. Потому что уже готова.

(Отсюда любовь и искание и тревога.)

К этому “течению Волги” должны приспособляться церковь, общество, законы, родители. Само же течение Волги ни ради чего не изменяется. Это “канон Розанова” для всего мира.

* * *

Раз он поставлен на чреду заботы о заповеди Господней: то он должен на селе, в околотке, в приходе недреманным оком наблюдать, чтобы ни одно зерно не просыпалось и не было унесено ветром, но “пало в землю и принесло плод”, и — ни один уголок поля не остался незасеянным. Как квартальный стоит на перекрестке 2 улиц и говорит возам “направо” и “налево”, так священник должен бы стоять у входа и выхода бульваров и говорить: “не сюда, не сюда, а — в семью”, и — не для луны и звезд и тайных поцелуев, а — в домашний уголок, для благообразной и обычной жизни.

Выдача замуж дев — на обязанности священника. И за каждого холостого мужчину священники будут отвечать Богу.

* * *

Отсутствие государства и врожденная к нему неспособность, как и отсутствие отечества и тоже неспособность “иметь свое отечество”, и есть источник индивидуального могущества евреев и их успехов во всех странах на всех поприщах. Та колоссальная энергия и неизмеримое по протяженности прилежание, какое русские и французы тратили на своих “Петров” и “Людовиков”, на “губернии” и “департаменты”, на канцелярии и статское советничество,— евреями никуда не была израсходована: и брошена в частные дела, частную предприимчивость. И в то время как у нас в каждом личном деле “теплится свечечка”, у них -- пылает костер. Каждый из нас с “стыдливой фиалкой в руках” — у них пунцовый пион. Ноги их длиннее, зубы их острее, у каждого 5 рук и 2 головы: потому что он не разделен на “себя” и “Людовика”, а весь ушел только в “себя”.

* * *

Евгения Ивановна сказала мне удивительную поговорку молдаван:

“Когда женщина свистит — Богородица плачет”.

* * *

Да не воображайте: попы имеют ту самую психологию “естествознания” и “Бокля”, как и местный фельдшер, и в самом лучшем случае — земский врач. И только это обернуто снаружи богословской фразеологией, которую ему навязали в семинарии.

(в Сахарне, думая о попе, лишившем все многолетние сожительства без венчания — причащения. Между прочим, он уничтожил местный церковный хор. сказав, что к нему “примешиваются и блудницы”. Когда Евгения Ивановна заступилась за них и за хор, он этих пожилых и босых баб в ответном ей письме обозвал “примадоннами”, В то же время во всем уезде только он один выписывает “Сатирикон” 9, и заложил огромный фундамент для строящегося своего дома.)

* * *

“Наша школа — тупа. И способные люди ее не воспринимают, а просто разрывают с нею. Через это выходит, что все тупые люди у нас суть “окончившие курс” и “образованные”, а люди действительно даровитые — без диплома и никуда не пропускаются в жизнь, в работу, в творчество. Они “на побегушках” у “тупых дипломированных людей”.

Евгения Ивановна сказала это как-то лучше, талантливее. Рассказала это как заключение к рассказу о своем умершем брате,— вдохновенном и предприимчивом дворянине-землевладельце, но который, кажется, не был в университете, “потому что не мог кончить в гимназии”. Обыкновенная история, еще со времен Белинского. У нас почти вся история, все пламенное в истории, сделано “не кончившими”.

“Тупые образованные люди” заняли теперь почти все поле литературы; составили бесчисленные ученые статьи в “Энциклопедию” Брокгауза и Ефрона. О “тупых образованных людей” разбивает голову бедный Цветков (который, однако, наговори! им много комплиментов).

Шперк говорил мне: “Я вышел из университета (юридический факультет в Петербурге) потому, что не мог принимать в свою живую душу мертвое содержание профессорских лекций”.

Слова 31 и буквальны. Меня так поразило, когда он сказал это. Как поразила сейчас формула Евгении Ивановны. Евг-ия Ив—на пошла учиться “духу и красоте” у крестьян, училась у молдаван, училась у наших (Казанск. губерния). Шперк, с отвращением отвернувшись от профессоров, начал ходить и смиренно, кротко учиться у биржевого маклера (Свечин,— издал под псевдонимом Леонова “Кристаллы человеческого духа” 10).

О, как понятно, что с этими господами (профессора) “расправились” студенты и в конце концов отняли у них университет. И бросили его в революцию. Ибо воистину революция все-таки лучше, чем ваше “ни то ни се”, “революция из-под полы” и “на казенный счет”...

Когда же пройдут и кончатся эти “тупые образованные люди”, которых у нас и повсюду гак же много, как селедок на Ньюфаундлендской мели, коих весь свет ест и никак не может их съесть?..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

* * *

Вот идет моя бродулька с вечным приветом...

[ - “Ты ушел, и как стало скучно без тебя. Я спустилась”.]

Уходит и, оборачиваясь, опять улыбнулась: волосы стриженые, некрасивые, — широкий полотняный халат тоже некрасив; и палка, на которую опирается и которою стукает.

Что-то бессмертное мне мелькнуло. П. ч. это бессмертно. Я почувствовал.

Вечное благословение. Она всегда меня благословляет, и вот 20 лет из уст ее — нет, из ее улыбки, п. ч. она ничего не говорит идет одно благословение.

И под этим благословением я прожил бы счастливо без религии, без Бога, без отечества, без народа.

Она — мое отечество. Улыбка, отношение человека. И я был бы вполне счастлив, если бы был достоин этого благословения. Но в тайне души я знаю, что его недостоин.

(Занимаюсь в домашнем .музее Евгении Ивановны, в нижнем полуподвальном этаже, очень уютном и изящном. Музей - молдаванской старины и деревенщины).

 

* * *

Мысль о вине Б. против мира моя постоянная мысль.

(26 мая 1913 г.)

Что это за мысль? Откуда? В чем даже она состоит? Туман. Огромный туман. Но от него 3/4 моей постоянной печали.

* * *

Церковь возникла, сложилась и долго росла и сияла и собрала все свои добродетели и разум до книгопечатания, и обходясь — без книгопечатания. Это — до-книгопечатания-явление. Не есть ли ошибка поэтому, что, когда появились орудия и формы книгопечатания,— церковь также потянулась к ним? Как священник “необъяснимо” перестает быть им, переодеваясь в сюртук (ужасное впечатление от Петрова, когда он, смеясь и лукавя и пытаясь скрыть неловкость,— появился в сюртуке на “чествующем его обеде”),— так “необъяснимо” что-то теряет “печатающий свои сочинения” иерей, епископ etc.

Конечно, есть призвания и среди них, которые не могут не печататься,— “врожденные писатели”, которые не могут не принять этого рока. Но таковых, очевидно, немного, и притом очень немного.

Было бы печально и бедственно, если бы и Флор не писал. Вообще тут “судьба” и “общий путь”.

Но и его надо обдумать. Очевидно, “церковь” чем меньше пишет и печатается, тем полнее она сохраняет свой древний аромат дела и факта. Факта около больного, около умирающего, около гроба, около купели, возле роженицы (“наречение имени отрочу”), возле любви (брак, венчание).

Оставив слово публицистам.

Которые ведь тоже несут страшный рок: остаться вечно с одним словом.

Одно слово...
Одни слова...

Бедные писатели не понимают судьбу свою: что “заболели зубы” — и читательница откладывает в сторону “симпатичного Чехова”.


Комментарии А.Н.Николюкина

  1. Евгения Ивановна — Е. И. Апостолопуло.
  2. “Мы соль земли” — Евангелие от Матфея, 5, 13 (Вы — соль земли).
  3. “глаголют”, как Спаситель при Тивериадском озере — Евангелие от Иоанна, 21, 1. Этот эпизод, рассказывающий о последнем, третьем явлении Христа ученикам, Розанов подробно разбирает в статье “Небесное и земное” (Около церковных стен. СПб., 1906. Т. 1. С. 295—298).
  4. читаю свящ. Дроздова — его рецензия в “Колоколе” 26 апреля 1913 г.
  5. история с Булатовичем — Булатович А. К. (1870—1918/19), русский исследователь Эфиопии. В начале 1900-х годов постригся в монахи.
  6. Мальцев — Мальцов С. И. (1810—1893) — известный организатор в области промышленности.
  7. Тентетников, Костанжогло, Муразов — герои второго тома “Мертвых душ” Н. В. Гоголя.
  8. “Сицилианцы в Петербурге” — статья Розанова была напечатана в журнале театра Литературно-художественного общества (1909. № 3—4. С. 10—13). Стр. 230 — страница книги Розанова “Среди художников” (1914), куда вошла эта статья.
  9. “Сатирикон” — сатирический журнал (1908—1914), издававшийся М. Г. Корнфельдом.
  10. “Кристаллы человеческого духа” — Леднев П. Кристаллы духа и отношение духа и материи. М., 1896. Ч. 1—2.

вернуться в общий каталог